Проза
 
Кто ты есть и откуда ты
родом?
Родился я в Таджикистане, когда в Советском Союзе правил Сталин.
Через пять лет мы с мамой перебрались из горной страны в низкорослое,
строящееся Подмосковье, и я, ничего не зная о национальной политике и
о том, как претворялся ленинский её план в жизнь, бегал с новыми
друзьями по стройкам и оврагам, полям и лесам и расхваливал на все
лады страшные вершины Памира и очень смелых людей таджиков. Мне
завидовали. Пять южных лет смуглым колером подрумянили мою кожу,
зачернили волосы, брови, глаза, подразвили какие-то нервные центры,
сделав меня резким и чувствительным, как и положено, считали мы, дети
подмосковного посёлка, настоящему горцу.
А уж как возгордился я после разговора с приятелем Вовкой, который
был на два года старше меня и уже кое-что смыслил в теории
наследственности! Дело было в начале июня. Бледный Вовка позавидовал
моей смуглой коже:
Ну и загорел ты там! Два года загар не сходит.
Посмотрел бы, какие у меня братья чёрные!  ответил я.
Какие братья?  удивился Вовка.  Вы же вдвоем живёте с матерью.
Родные, какие же ещё. Они там остались.
Как же вы их бросили одних?
Мы их не бросили. У них папка-мамка есть  моей мамки сестра.
А! Значит, они тебе двоюродные.
Сам ты двоюродный. Мы, знаешь, как похожи. И мамки наши  родные
сёстры. Значит, вы двоюродные,  Вовка был упрямый человек, но я не
сдавался:
Нет  родные. У нас фотка есть, мы там арбузы лопаем. Во как похожи.
Значит, родные.
Люди бывают похожи, потому что родились в одном месте, понял?
Это мне было понятно и приятно. Хорошая земля Таджикистан, если на
ней родятся похожие люди, подумал я и сказал:
А мы всё равно родные.
Я долго ещё считал, что сыновья маминой сестры  мои родные братья, а
письма от них, которые мама читала вслух и которые всегда начинались
обычной фразой: «Здравствуйте, дорогие родные!»,  лишь укрепляли мою
веру.
 
Жилпосёловский народ
 
Быстро бежало время, и росли на посёлке двухэтажки, в которые
приезжали со всей страны мальчишки. Первым делом они расхваливали
свои самые лучшие в мире Сибири и Украины, Кавказы и Белоруссии,
Орлы и Курски и даже близлежащие деревни. От такого изобилия самых
лучших мест мы вскоре устали, потому что любой новосёл сразу же
оказывался в центре внимания, а мы, старожилы, как бы уходили на
второй план. Это не очень-то радовало, и мы стали прерывать любую
попытку новичков открыть рот и рассказывали какую-нибудь смешную
историю из жизни посёлка, а их, кстати, было предостаточно.
Новичок слушал нас и в зависимости от характера (а также от местности,
где родился) смеялся, улыбался или хмурил брови, не всегда понимая и
разделяя наше веселье. Но проходил месяц-другой, и он уже сам вёл себя
по отношению к новосёлам так же, как и мы.
Мне приятно было, что я  один из самых первых старожилов посёлка, но,
к сожалению, в наших разговорах всё реже упоминались моё горное
происхождение и моя южная кровь.
Рыжий знаток
В школе вообще никто не интересовался, кто где родился и откуда
приехал, и я стал забывать далёкие горы и смелых людей таджиков. А
однажды со мной произошёл случай, после которого мне самому
расхотелось вспоминать и расхваливать горную страну.
Как-то бежал я на урок немецкого языка и вдруг меня окликнули:
Эй, малец, поди-ка!
Я обернулся, на скамейке возле бачка с питьевой водой сидели две
нянечки, между ними  толстый рыжий семиклассник с вредными глазами
второгодника.
Тебе говорят!  звал он меня пальцем.
Я подошёл, спросил:
Чего?
Чего-чего! Ты вот что скажи,  пробасил он, выпячивая грудь и
погенеральски укладывая руки на колени,  сколько тебе лет?
Двенадцать,  зачем-то прибавил я восемь месяцев.
Вот оно как,  важно протянул семиклассник и повёл туда-сюда головой,
как бы спрашивая нянечек, можно ли продолжать.
Нянечки заинтересованно разглядывали меня, хотя я им ещё ничего
плохого не сделал  учебный год только начинался.
Понятно,  изрёк семиклассник.  Тогда скажи, как твоя фамилия?
Торопцев,  сознался я, потому что, повторюсь, грешков за собой не
помнил.
Мое чистосердечное признание шокировало рыжего толстяка. Он грозно
насупил брови, сжал в жёсткую трубочку губы, с силой надавил кулаками
на колени и просидел в такой напряжённой позе несколько тревожных
минут, а я, судорожно перебирая в памяти события последних дней,
пытался вспомнить что-то такое, из-за чего им понадобилась моя
фамилия. Эта томительная неизвестность опечалила меня, напугала.
Так я и знал!  вдруг ожил рыжий мыслитель.  Нерусский!
Нянечки почему-то облегчённо вздохнули, опустили глаза, лениво
поигрывая пальцами, мне тоже полегчало, я даже хотел рассказать им о
Таджикистане, позабыв про немецкий язык, но семиклассник, махнув
брезгливо рукой, перебил меня:
Говорил же вам  нерусский!
Эта презрительная фраза больно ударилась в груди. Забылись тут же
горные рассказы, я неловко развернулся и медленно пошёл на второй
этаж.
И чем выше поднимался я по школьной лестнице, тем ниже опускалась
голова моя, темноволосая, грустноглазая, тем стыдливее становилось на
душе. У двери нашего пятого «Б», где строгая «немка» громко чеканила
шпильками шаги и старательно выговаривала чужие, резкие слова типа
«геен», «битте», «зи», мне стало совсем не по себе. Позабыв постучаться,
извиниться, вошёл я, такой весь нерусский, в класс, остановился, понурил
взгляд. Видно, в те минуты я действительно не был похож на
обыкновенного русского ученика, потому что обычно злая учительница
даже не отругала меня, а лишь тихо сказала:
Проходи, садись.
Отречение от корня
 
После этого эпизода мне не хотелось встречаться с рыжим знатоком
русских фамилий, но ещё до того, как он, закончив восьмой класс,
покинул школу, я заболел одной странной «грузинской» болезнью.
Случилось это в ту пору, когда на весь Союз гремели имена Шавлакадзе,
Котрикадзе, Чохели, Метревели и т.д. Мне нравились эти фамилии, и
болезнь налетела внезапно, в один холодный зимний вечер, когда в
ожидании мамы я лежал на кровати и сопоставлял свою невзрачную,
вдобавок ещё и нерусскую фамилию со знаменитыми грузинскими.
Сравнения были неутешительными, но вдруг я нашёл замечательный
выход из этого невзрачного «фамильного» положения: я решил взять себе
псевдоним. Естественно, когда стану взрослым. Ну, скажем, так:
Торошвили, Тородзе, Торопава, Торорели. Неплохие фамилии, мне они
нравились, хотя корень-то у них был мой и он совсем не украшал гордо
звучащие окончания. Нужно было думать дальше. И я придумал. Я решил
вообще отказаться от своего корня и взять фамилию, составленную из
грузинских окончаний. Например: Дзешвили, Авадзе, Дзедия, Дияшвили,
Швилидзе, Аварели... Какой богатый выбор, какие звучные слова!
Выход был найден. Осталось только выбрать лучшую из фамилий,
натренировать к восемнадцати годам подпись, чтобы потом не мучиться,
и... гуляй себе, Саша, с нормальной человеческой фамилией! Разве плохо,
скажем, звучит: Александр Дзедия! Красиво, сочно, мужественно. И
главное, никто путать не будет. Как только меня до этого не обзывали!
Топорцов, Тварцов, Коробцев, Говорцов, Таранцев... Может быть, думал
я в ту пору, от меня и отказывались русские из-за невзрачно-неудачной
фамилии.
Так или иначе, а выход я нашёл отличный, но фамилию сменить мне не
удалось, потому что через несколько дней болезнь эта затухла, исчезла
бесследно, уж и не вспомню, по какой причине.
Он  негр!
 
В ту же холодную зиму мне довелось увидеть себя самого в образе негра.
Мама повезла меня и соседа Сашку-первоклашку в Лужники на ёлку.
Хорошая была ёлка, весёлая, но, когда мы возвращались домой, нам
повстречался негр. Высокий, чёрный-пречёрный, с розовыми, словно
обожжёнными крепким морозом, губами шёл он в коричневых мокасинах
по плотному снегу тротуара и гордо смотрел в голубое небо с жёлтым
солнцем. Сашка вытянул руку и крикнул:
Смотри, какой чёрный!
Взрослые и дети, которые шли рядом, «не заметили» Сашкиной руки, но
негр заметил. И на какую-то маленькую секундочку расслабился, опустил
голову, напомнив мне случай с рыжим толстяком. Он расслабился всего
на мгновение и тут же поднял глаза, гордо осмотрел спешащих в метро
людей. «Я негр!  было написано в его глазах.  Ура, я  негр!»
Удар допризывника
Совсем другую мысль прочитал я на лице моего приятеля Михаила через
несколько лет. Мне уже было семнадцать, ему  девятнадцать. Он работал
и ждал повестку из военкомата.
Жил он у родственников. Приехали они из Западной Украины. Были люди
прямые, в спорах  жёсткие, в быту  простые, добрые. Дома не сидели.
Она, чернобровая, статная, с пунцовыми щеками, играла вечерами в лото.
Он, той же масти, но худой, жилистый, высокий, просиживал после
работы за доминошным столом. Оба голосистые, певучие, с широкой
душой, которую, однако, напоказ не выставляли. Михаил, младший брат
его, был такой же.
Однажды он играл в домино под моим окном, а я готовился к экзаменам.
Дело шло к вечеру. Голова устала от формул, я вышел на улицу. И вдруг
вижу, Михаил зверьком вскочил с места, кинулся на подпитого мужичка:
Ах, сволочь!  воскликнул мой друг и, прежде чем его схватили за руку,
успел послать боковым справа обидчика на траву.
Мишка, ты что?!  закричали все.
Пусть не болтает! Какой я бендеровец! Мне год тогда всего было.
Отпустите, всё равно намылю ему рожу!
Я, твёрдый «хорошист» по истории и географии, знал, что на западе
нашей родины есть город Бендеры, но... почему Михаилу так не хотелось
быть бендеровцем, мне в те годы было непонятно.
Блатной квадрат
Ушёл я к своим формулам и, возбуждённый доминошной дракой, врубил
маг, услышал модный «блатняк»: «Вот трамвай на рельсы стал, под него
еврей попал...»
На посёлке жил Валерка, полукровка: мать татарка, отец еврей. Это  по
паспорту, а по жизни никто не считал его ни евреем, ни татарином. Он
был жилпосёловский пацан, и слушать всякую чушь о людях, у которых в
какой-то графе написано «еврей», «русский» или что-нибудь подобное,
мне не хотелось. Я был уверен, что у любого человека есть свой посёлок,
свои друзья, которым такие куплеты неприятны.
А друзей у меня много. В трудную минуту они (мы, кстати, никогда друг
у друга метрики не спрашивали) протянули мне руки, помогли. Сейчас
наши пути-дорожки разбежались, как ветки большого дерева с корнями в
жилпосёловской земле, мы редко встречаемся, не всегда довольны друг
другом, но всё хорошее, что было у нас, я помню.
 
Год ГУМа
 
После школы, совершенно для себя неожиданно, оказался я в гумовском
подвале, где познакомился с Аркашкой. Это была личность. Кандидат в
мастера спорта по боксу в семнадцать лет, аттестат с серебряной
медалью, проныра, каких ГУМ не видел, уверенный в себе до жути,
хваткий, вечно улыбающийся, он влился в шумный водоворот огромного
магазина и быстро освоил его науку: надо делать деньги, потому что
жизнь  это деньги. В этой на первый взгляд примитивной, но на самом
деле удивительно сложной диалектике он с присущей ему импровизацией
находил такие ходы, о которых многие старые работники просто не
подозревали.
В рамках данных «этюдов» нет возможности рассказать о «научных»
открытиях юного дитяти самого большого в стране магазина, это
отвлечёт от главной темы  национального вопроса, к которому Аркашка
относился с решительной безапелляционностью:  Евреи  великая нация! 
часто говорил он, когда мы возили продукцию в секции.  Сильная, умная,
решительная, с древней историей. Только сильный народ сможет вести
такую войну: три миллиона евреев против ста миллионов арабов. У
евреев многим учиться надо, понятно?!
Я пожимал плечами, потому что не знал ответа  его не было в школьных
программах  и не понимал Аркашку, который восхищался успехами
Израиля, но ругал тех, кто ринулся в Штаты или на землю обетованную.
Не понимал я и работников склада. Они любили поболтать на тему
блатной песни, естественно, когда Аркашки не было на складе. При нём
они молчали, знали, что он на язык остёр. Когда же он заболел и попал в
больницу, дали они себе волю! Я такого ни в одной песне не слышал.
«Специально лёг, к экзаменам готовится. Белый билет хочет получить. Все
они такие прохиндеи, работать не хотят». И так далее.
У меня с Аркашкой были отличные отношения, хотя я и не разделял его
гумовских страстей, которыми, между прочим, страдали представители
самых разных наций, обитавших в магазине.
Аркашка не делал из себя святого, не прятался за всевозможные охи 
может быть, поэтому его и не любили. Может быть, поэтому даже после
операции люди на складе талдычили: «Специально разрезал себе живот,
чтобы в армию не идти. Подумаешь, шов. Вторую группу получит и будет
шнырять по линиям за дефицитом!» Больше всего поражало меня то, что
люди-то эти были добрые. Они любили своих детей, отдавали им всё, что
заработали и «наварили» в ГУМе.
Аркашка же не унывал. Выйдя из больницы со второй группой, он иногда
врывался в покои гумовского подвала и будоражил всех безудержным
оптимизмом. Он был кристально ясен! Даже в своих грешках. Даже в
мелком жульничестве в «подкидного дурачка», которым мы разгоняли
подвальную скуку. И я чувствовал, что он не самое большое зло большого
магазина.
Через полгода Аркашка умер. Рак. Но никто (смотреть на это было
страшно!!!), никто, повторяю, не признал свою ошибку. Было такое
впечатление, что... простите за кощунство, они и смерти его не доверяют,
считая её проделкой удалого бывшего боксёра.
Правда, сам я в то время уже учился, изредка навещая бывших коллег по
«гумпогрузке», когда кончались тетради, прочая канцелярия.
Неудачное «возвращение»
15 апреля 1969 года самолёт ГА СССР приземлился в Душанбе, и я ступил
на землю, родившую меня и моих «родных» братьев.
Получилось всё очень просто. Не справился с учёбой, решил послужить,
написал рапорт, получил повестку. И ощутил странное желание увидеть
Таджикистан. На самолёт денег хватило. Полетел. Прилетел.
А нужно было преодолеть ещё некоторое расстояние до Курган-Тюбе, где
жили мои родственники. Об этом я в Москве не подумал. Оставалось
одно  продать нейлоновую рубашку, модный свитер, тренировочный
костюм, почти новые модные вещи, но люди шарахались от меня как от
чумы, и тогда я спросил у водителя автобуса:
Как пройти в Курган-Тюбе?
По этой дороге пойдёшь, за чайханой развилка будет. Тебе вправо. Не
спеша пойдёшь  к обеду придёшь,  ответил он.
К обеду я дошёл до развилки, присел на чемодан, загрустил. Дерзкий план
дойти до Курган-Тюбе и доказать себе, что не зря я родился на Памире,
провалился под напором голода.
Салам-алейкум!  ко мне подошёл таджик в пёстром халате и в сандалетах
на босу ногу.
Малейкум-ас-салам!  я поднялся.
Почему сидишь? Почему грустишь?
Я устало рассказал о своих бедах.
Москва хорошо!  таджик пригласил меня в чайхану.  Что кушать хочешь?
Я бы съел там всё, но почему-то решил поскромничать:
Чай у вас замечательный.
Был, Москва!  через минуту передо мной стояли три блюда.  Кушай,
пожалуйста.
Повар явно переперчил пищу, она обжигала рот, но съел я всё быстро.
Сейчас автобус придёт,  сказал мой спаситель, и мы пошли с ним на
автобусную остановку.
    Через пару минут подрулил ЛАЗ, и таджик, показав рукой: «Стой
здесь!», о чём-то поговорил с водителем. Затем сказал мне:
Садись. Он довезёт.
Спасибо!  крикнул я и очутился в салоне.
И так мне стало хорошо, хоть песни пой. Я еду!
Сел, москвич?  вдруг пробасил по связи водитель.
Да,  я даже подумать не мог, что за этим последует.
Можешь ехать. Мы не такие,  обиженно заявил водитель.  Я Москва был.
Какой народ! Спросил, как ГУМ пройти  в другую сторону послал. А мы
можем и бесплатно.
Я вспотел, будто на мне были все мои модные вещи, и уставился в окно,
за которым трепетало маковым цветом большое поле. Было обидно: за
москвичей и за себя, потому что водитель не увидел во мне... земляка.
Видно, московское солнце затушевало всё горное в моём облике, подумал
я и посмотрел на бледное своё отражение в автобусном стекле.
 
Сапожник Сулико
 
Я бы не стал задерживаться на армейских рассказах, но именно в армии
обыкновенный грузинский парень дал мне ключ к пониманию многих
проблем, о которых идёт речь.
Звали его Сулико. Он был у нас в части сапожником. Я часто забегал к
нему в небольшую комнату при солдатской бане, смотрел, как ловко
орудует он молотком, ножом, резиной, клеем, и болтал с ним о том о сём.
Это был краснощёкий, добродушный увалень, очень похожий на актёра,
сыгравшего главную роль в фильме «Отец солдата». На нём плохо сидела
форма. Его ругали за строевую подготовку, спортивные показатели. Он
слабо разбирался в международной политике. Но, удивительно, все его
уважали, хотя и понимали, что без Сулико наша в/ч не развалится.
Человеком он был безотказным. Надо  сделаю. Если срочно надо  садись,
сделаю при тебе. Он не признавал ни «стариков», ни «салаг», ни земляков,
ни сержантов, делал работу одинаково качественно и быстро для всех,
имея при этом привычку покалякать с заказчиком о будущем.
Всем оно виделось no-разному. Я, например, мечтал учиться, и меня
удивлял Сулико, часто повторявший:
Чтобы учиться, деньги нужны, понимаешь.
Однажды я не сдержался и сказал, вспомнив науку ГУМа:
Сулико, что ты прибедняешься? У грузинов-то и денег нет?!
Но рядовой Осепайшвили мягко перебил меня, сержанта, у которого по
политподготовке были «круглые пятёрки»:
Понимаешь, грузины бывают разные, как и русские, как и армяне, к
примеру я говорю. У рабочего человека, скажи, откуда деньги? У меня
отец  рабочий человек. У нас ещё две сестрёнки, мама, бабушка. Как
учиться, скажи?
Я промолчал. Мне было стыдно за себя, дурака.
На развалинах Контр-Махкалы
Полгода спустя после разговора с Сулико я попал в составе ССО в
Дагестан, где убедился в мудрости его слов. Но не только этим
запомнились мне пятьдесят пять знойных дней, в течение которых я кидал
в бункер бетономешалки песок, цемент, гравий, обеспечивая отряд
раствором и бетоном.
Однажды вечером ко мне подошёл стройный дагестанец Салават,
водитель прикреплённого к нам самосвала, и попросил помочь загрузить
камень для фундамента. (Село, в центре которого стоял
растворо-бетонный узел, строилось вместо разрушенного год назад
мощным землетрясением большого селения Контр-Махкала.) Я
согласился. Салават обещал за работу десять рублей  деньги немалые.
Приехали мы в разрушенное село на ходком «зилке», когда с
близлежащих гор, быстро темнея, поползли в сторону моря серые тени,
которые, заглатывая всё на своём пути, окрасили и без того угнетающие
развалины каким-то бездушно серым цветом.
По кинолентам военных лет легко представить себе населённый пункт
после массированной неспешной бомбардировки, но то, что я увидел в
родном селе Салавата, превзошло все ожидания. Большое ровное поле
было усеяно одинаковыми по высоте печными трубами, вокруг них
лежали груды саманного кирпича, словно бы спёкшиеся от жара. В них
копошились неловкие фигурки людей в надежде найти что-то важное из
той, разрушенной жизни. Кое-где стояли никому не нужные теперь секции
загородок.
Машина остановилась в центре бывшего селения. Отсюда хорошо было
видно всё содеянное природой, и лишь урчание мотора да дрожь «зилка»
отвлекали от жутких мыслей. Но, когда Салават выключил зажигание и
мы вышли из машины, я вдруг оказался в страшном царстве тишины,
серых теней, огибающих бурые печи, и крошечных на фоне гор
человечков с палочками и лопатками, которыми они ковырялись в
земле...
Нет, никто не погиб,  почему-то сказал Салават.  Воры-сволочи, правда,
были.
Он сказал «воры-сволочи» и ничего больше. Никакого национального
различия эта подлая каста людей не имеет.
Давай дело делать, стемнеет скоро.
Давай!  ответил я, и мы набросились на камни, которые он заранее извлёк
из фундамента погибшего дома и собрал в кучу.
Ух, как легко работалось в тот вечер! Как быстро летели в машину
тяжёлые камни! Чбах-чбах, чбах-чбах  громко падали они на железо
кузова. Быстрее, быстрее! И громче бейтесь, камни, о железо, чтобы
заглушить тупую тишину, чтобы сбить злость с души после слов Салавата,
чтобы... Ну конечно же, я думал о том, что пора бы человеку раз и
навсегда решить все свои национальные и другие «мелочные» задачи и
навалиться всем миром на проблемы, куда более важные и достойные
человека.
Примитивное мышление? Всё верно, примитивное. Но когда я,
окружённый чёрными трубами, трупами домов и каплями собственного
пота, бросал камни в самосвал Салавата, мне ни о чём больше не
думалось. Может быть, в том повинен грубый физический труд, который
склонен упрощать любые, даже очень сложные и путаные проблемы?
Может быть.
 
Крещение
 
Время резво бросилось вперёд. Каждое лето оно кидало меня то в одну,
то в другую точку огромной нашей страны. Я жил ни легко, ни трудно 
как все живут, и вдруг снова стал... русским!
Случилось это в конце 1987 года поздним холодным вечером. Я шёл с
интеллигентным человеком и говорил о проблемах литературы, которая
на радостях (ей почти всё разрешили!) бросилась вспоминать, обвинять,
уничтожать  догонять, забывая при этом своё главное назначение: творить
душу человеческую.
Разные у нас были взгляды на сложный вопрос, и тем не менее мы
понравились друг другу. Интересный собеседник вдруг остановился и
очень доверительно и серьёзно спросил:
Скажи, а ты  русский?
Да,  ответил я, всматриваясь в умные пристальные глаза.
А как, говоришь, твоя фамилия?  всё же счёл нужным он уточнить.
Торопцев.
Говорцев?
Нет, То-роп-цев,  повторил я по слогам и, еле сдерживая улыбку (чем-то
он в этот миг был очень похож на рыжего семиклассника), прямо и
откровенно пояснил.  Торопец, Торопа, есть...
Знаю!  восхищенно рубанул рукой знаток русских фамилий.  Да, это
настоящее, русское. Нам надо держаться вместе.
Конечно,  я был польщён его предложением, но ещё больше тем, что
меня, наконец, приняли в русскую нацию.
«Ура, я  русский!»  пела душа моя, и как мне хотелось, чтобы мое
«крещение» видел толстый рыжий семиклассник!
Подайте Христа ради
У входа в метро мы расстались с моим Иоанном Крестителем, и я
окунулся в тепло подземки, и побежали передо мной разные люди  люди
усталые. Они возвращались с работы, везли детям торты, конфеты,
иностранную колбасу, прочие вкусности, и я почувствовал голод.
Я страшно хотел... жрать. Мне было восемнадцать лет. Я остался один, я
уже целый месяц был один. И мне хотелось жрать. Это нормальное для
восемнадцатилетнего парня состояние подняло меня с кровати, усадило за
стол. Но кроме истмата и матанализа на нём ничего не было. Кто-то
постучал в дверь.
Привет!  в комнату вошёл Валерка, смуглый, круглолицый, с боксёрским
носом и густой, завитушками, шевелюрой.
Привет!  обрадовался я.  Сыграем?
Шахматы отвлекали от голода, шахматы увлекали: у Валерки выиграть
было непросто.
Только ко мне пойдём,  бросил он беззаботно.
Нет, здесь давай,  мне не хотелось много двигаться.
Не могу. Ко мне должны прийти. Пойдём,  Валерка никогда не сдавал
партию, только мат заставлял признать его поражение. Но матовать мне
было нечем: в животе бурчала пустота.
Ладно, пошли,  сдался я.
Валеркины родители недавно получили трёхкомнатную квартиру, места
нам хватило. Мы расположились на диване, расставили шахматы, и,
голодный, я быстро разыграл какой-то отчаянный дебют... И выиграл!
Мат!  огорчил я хозяина, а через несколько минут, не скрывая радости,
повторил.  Ещё раз мат! Два  ноль.
Валерка почесал пальцами жёсткую густую шевелюру и...
Ребята, кушать идите!  позвала нас тётя Тоня.
Ходи!  Валерка жаждал реванша, и я смело двинул пешку на е5, не
замечая призывного гула в животе: «Жрать давай!»
Я кому сказала? Идите есть, остынет!
Да подожди ты!  кипел Валерка, но тётя Тоня не отставала:
Сейчас шахматы разбросаю!
Вечно ты не вовремя!  поднялся мой друг.  Пошли, похаваем, не
отстанет.
Я не хочу, ты иди,  промычал я, но «голос» пустого живота звучал куда
призывнее. Да и Валерка был тут как тут:
Один я не пойду, я утром ел.
Вы, что, издеваетесь надо мной?  возмутилась тётя Тоня.  А ну марш на
кухню!
Эх, какие варила она щи  если бы кто знал! Какая получалась у неё
картошка с салом! Какой совершенно замечательный заваривала она чай в
металлическом блестящем чайнике!
Спасибо, тёть Тонь!  выдавил я, переведя дух.
Кушай на здоровье!  ответила она, а на кухню вошёл её муж, дядя Боря.
Плотный, на вид сердитый, с большой залысиной, он строго осмотрел
кухню, меня (Валерка улизнул обдумывать ход) и вдруг очень спокойно
сказал:
Ты вот что, Саша, ты приходи к нам. Капусту мы засолили, картошку
выкопали: на зиму хватит. Приходи. Голод, он, знаешь, не тётка.
Да, Саша, приходи,  попросила тётя Тоня,  разносолов у нас нет, а что
сами едим, то и тебе дадим.
Ты понял нас?  дядя Боря, еврей, который десять лет отмывал на зоне
чужие грехи, про которого жилпосёловские кумушки нашёптывали
всякую злую чушь, от которого отпугивали меня соседки, дядя Боря
смотрел мне прямо в лицо и ждал, не уходил. Я тихо сказал, гиревик
хренов, не способный себя прокормить:
Ладно, дядь Борь. Ладно, тёть Тонь.
Затем поднялся  здоровый, на голову выше своих кормильцев  и добавил:
Спасибо.
Сашка, твой ход!  крикнул Валерка, а мать его, татарка, разделившая с
мужем горе и беды, счастье и радость, родившая ему троих детей (они все 
мои друзья), отвернулась к раковине и сказала:
Иди-иди.
И…
«Ура, я русский!»  пела моя душа в осенне-зимнем метро, но что-то
фальшивое, тоскливое было в той мелодии.
Да, я  русский, это прекрасно. Но этого мало  просто родиться. И как
много труда нужно вложить в себя, каким нужно быть мудрым, добрым,
сильным, чтобы в любой ситуации, в любом сцеплении страстей, нервов,
характеров, судеб понять Человека, не обидеть его, защитить, отдать ему
всё, чем богат сам. Чтобы сказать себе самому тихонько: «Я  человек!»
Каким ты был...
И ещё прошло 15 лет. И ничего не изменилось. Человек остался самим
собой. Ушли тётя Тоня и дядя Боря, много других людей хороших,
помогавших мне и никогда у меня не спрашивавших, кто я есть... Их
заменили другие добрые люди. И эти «этюды» можно продолжать до
бесконечности.
Но, посмотрите на людей, слетевшихся в Москву для того, чтобы
обеспечивать грандиозные планы великих перестройщиков, обслуживать
их на разных уровнях, от высокого чиновничьего вплоть до низшего
уровня бомжей, взгляните в их глаза, попытайтесь проникнуть туда, в
душевное зазеркалье. И вы увидите, и вы поймёте то, о чём я говорю:
человек остался!
Хостинг от uCoz